Логин:
Пароль:
 Чужой ПК


На привале... » Страница 13

Охота "по нужде", или неудавшийся квартет-2

Охота обыкновенно делится на три рода: по нужде, по ремеслу и по любви к искусству
Ф. Раевский

«Пламенный привет моему незабвенному подельнику, а по совместительству и свояку! Шлет малявку из оздоровительно-трудовой академии твой кореш Костя кликуха «Костыль».
Минька, я не буду читать тебе тута батанику как ты сдал меня когда мусора застукали нас на шарманке. А ведь я в момент усек что ты редиска раскалился на первой же исповиде когда клоун зашол к тебе с севера. Я не стал тогда бушлатиться а держал мазу и пошол за паравоза тянуть трешник в гостях у хозяина. А ты в натуре фраер крученый давишь клопа на воле. Но не об том базар хоть тебе по совеете и следоваит выписать бубну.
У меня до тебя дело. Ты ведь петришь что моя офиша ни когда не лоснилась, а тут на казенной баланде я и по вовсе зделался мотылем. А с месяц как стал рыгать печонками и теперь лег на крест.
Будь кентом организуй для мине бацылу барсучего балабасу. Базарят что это клевый ништяк что бы аклематься от чахотки. Да не жопься пришли по больше хотябы трехлитровку так как мне еще тута нужно подбить клинья под бугра. А он зато престроит меня придурком что б ништячно дотянуть до конца отсидки.
Жду ответа как соловей лета. Костыль»

Чиктукпак

В конце лета мы выехали охотничьей семьей в степь за стрепетами. Отправились в те же места, где были весной.
Степь стала иной. Зелень выцвела, высохли озера, пожухли, побелели на солнце солончаки, по старым загонам поднялась стеной дикая горчица — читыр, помахивая лупоглазыми желтыми цветами. Вымахала в полчеловека полынь, закудрявились круглые перекати-поле. Ковыли цветут до поздней осени, разбрасывая по степи седоватые пряди с зернами. И теперь, как солоноватое море, они мягко переливались белесыми волнами под солнцем, убегая к голубому подолу неба.

Разрытый вал

Когда подъезжаешь к знакомому месту, где не был по тем или иным причинам какое-то время, хотя бы несколько месяцев, немного щемит сердце и легкая тревога заползает в душу. Думаешь: как оно тут, без меня, стало теперь... Каких-либо изменений не хочется, потому что знаешь — у нас они редко бывают к лучшему. Шумела под осенним ветерком густая тростниковая грива степной балки, давая приют грациозным лисицам, пушистым енотовидным собакам, диким уткам и фазанам,— спалили, обнажив блескучий ручеек воды среди частокола черных горелых стеблей. Словно золотой храм, стояла посадка златокудрых акаций с пеной сухой травы у подножий деревьев — изуродовали бензопилами, по-нашему, по-хамски, повалив только самые толстые стволы, расчленили их и, ломая подлесок и расковыряв, перемешав с землей подстилку из мелких округлых листочков, выволокли и увезли, оставив отрубленные ветви-щупальца с торчащими иглами колючек. Бездумно прокопав канал железной лапой экскаватора, в одночасье уничтожили озеро, в котором красного карася, ставшего теперь редкой рыбой, было — хоть руками лови. Наконец, под девизом «Народ должен прокормить себя сам» отдали тысячи гектаров уникальнейшего метрового чернозема всем желающим под «дачи». И народ этот самый, не будь плох, быстренько застолбил свои наделы, заплел сеткой-рабицей и понастроил кирпичных скворечников для хранения двух тяпок и лопаты (более дорогой инвентарь какой дурак у нас оставит без присмотра), навсегда лишив землю возможности делать то, что ей удавалось лучше всего — рожать белый хлеб, сильную пшеницу...

*****

Меня в столице многие забыли:
ведь я теперь совсем провинциал.
Там стол рабочий мой под слоем пыли.
Там отлюбил я и отвоевал.
Ну что ж, сегодня из Москвы нередко
сбегают — кто в Париж, кто в Тель-Авив...
Я тоже убежал на землю предков,
где главный предок мой пока что жив.
Он жив еще — учитель, воин, пахарь,
еще недавно крепкий и прямой,
не ведавший ни устали, ни страха,
суровый мой, седоголовый мой —
живет отец, почти совсем лежачий
и немощный донельзя, но — живой.
И без меня ему никак — иначе
он захлебнулся б мертвой тишиной...
И отчий край, с отцом судьбою схожий —
измученный и хворый,— жив еще!
Когда-то крылья давший мне, он тоже
ждал, чтобы ему подставил я плечо.
И я живу теперь в своем народе
и на земле единственно моей.
И растворилась в пушкинской природе
моя душа среди родных полей.
И пусть меня в Москве совсем забудут:
я счастлив, что в моей лихой судьбе
свершилось это редкостное чудо,—
что я вернулся к самому себе...

Вечерняя песня

...Это кто нагадал мне такое
предзакатное счастье мое? —
Заповедною синей рекою
продвигается к устью житье.
От волос твоих — запах полыни.
Спелым клевером веют уста.
И таинственно, как на латыни,
с них нисходит сама красота...
Я, наверное, скоро уверюсь,
что нельзя быть несчастным, пока
дышат в сердце брусника и вереск,
и щебечет вода родника.
И, наверное, надобно было
жить в песках и в полярном снегу, -
чтобы жребий единственно милый
повстречать на родном берегу.

В душе моей

В моей душе
Как смола ядовитая, тянется
Смута нашего черного дня...
Ах душа моя, вечная странница,
не спеши улетать от меня!

Как полночный измученный пьяница,
рухнул век у своей же двери.
Ах душа моя, вечная странница,
нам бы только дожить до зари.

Заиграет она, забагрянится,
в хлебном поле прогреет ростки.
Ах душа моя, вечная странница,
Мы и хуже знавали деньки...

Что, душа моя, вещая странница,
тяжко в стуже звенеть соловьем? —
Все пройдет... А Россия останется.
Ради этого мы и живем.

*****

Помню, как в морях вешнего тепла,
радуясь и людям, и природе,
«Вишня расцвела! Вишня расцвела!» —
я кричал мальчишкой на восходе.
И лицо свое я купал в росе,
в кипенном цвету вишневом нежась.
И казалось мне, что на свете все
пьют сердцами чистоту и свежесть...
А теперь трава — как в снегу — бела
в лепестках, опавших наземь с вишен.
«Вишня отцвела! Вишня отцвела...» —
чей-то невеселый шепот слышен.
Это грусть моя в поздней тишине
цветом увядающим витает...
Или — я не прав? Может быть, лишь мне
кажется, что вишня отцветает?
По стволам течет сладкая смола.
И шальной, и ломкий, словно хворост,
«Вишня расцвела! Вишня расцвела!» —
вечно слышен чей-то юный голос...

На дальнем кордоне

Деда Алексея задолго до рассвета разбудил сиплый лай Балетки. В темноте избы тикали ходики. Заиндевевшие, подслеповатые окошки тускло отсвечивали морозными узорами. Отгоняя некрепкий сон, старик прислушался. Глухая от старости дворняга, привязанная к фанерной конуре возле калитки, лаяла азартно, «в осадку». Кого там принесла нелегкая? За долгие годы жизни и службы на лесном кордоне дед Алексей повидал немало и незваных гостей не боялся. Что можно было взять у него, кроме старости? На скрипучее, осевшее от времени крыльцо как был в исподнем, так и вышел и всмотрелся в темноту. Ночь была безветренна и морозна. Луна в белесой пелене облаков тускло освещала двор и силуэты окружавших избу строений. Ближайший лес угадывался темной неподвижной стеной. В сарае еще взволнованно кудахтали куры, но Валетка уже не лаяла. Дед Алексей вернулся в избу, кряхтя, тяжело забрался на печь. Сна — ни в одном глазу. «Пропала ночь»,— тоскливо подумал он. И точно, остаток ночи старик беспокойно проворочался, кляня уже давно ставшие привычными ноющие боли в коленях и пояснице.

Сожженные мосты

Окольными путями до Москвы докатилась молва о том, что в архангельской лесной глухомани будто бы сгорела охотничья заимка. Весть была туманная и оттого еще более неприятная, но в столице о ней никто не узнал, кроме хозяев избушки. Сколько-то лет назад их дороги разошлись, охотничье братство дало трещину, избушка осталась бесхозной. Иногда сила весны все же брала верх, старые друзья вырывались на неделю в северные края, но гостили в деревне, а до избы по распутице было не добраться.
Тайга хранила тайну лесного жилья, и его судьба беспокойства не вызывала. Избушка, словно надежно спрятанный клад, грела душу, будила радужные мечты и желания. Бревенчатая, крепкая, с прочной крышей — что с ней сделается.
И однажды вышло так, что к осени все удачно сладилось, и вся охотничья компания покатила в архангельскую сторону...

Конец чандпайского людоеда

Я прибыл в Кхулну из Сундербана в феврале 1957 года, чтобы пополнить запас провизии и разрешить кое-какие деловые вопросы.
Кхулна — большой и процветающий центр более чем в ста километрах от побережья. Ее веселые базары и опрятные бунгало с ухоженными газонами и подстриженными живыми изгородями казались нереальными после затопленной глуши Сундербана.
Через несколько дней я завершил работу и, поскольку цивилизованная жизнь мне наскучила, решил вернуться в Сундербан на пять-шесть недель оставшегося рабочего сезона.
Пакистанская часть Сундербана в пределах границы лесов поделена на 55 зон лесоповала, называемых кварталами, и лесная станция Чандпай расположена в квартале 28, который по каким-то необъяснимым причинам оказался между кварталами 26 и 27. Из этих трех кварталов никогда не поступало сообщений о людоедах, а изредка встречаемые тигры, казалось, довольствовались дичью и люди, работавшие в лесах, без труда их отгоняли. Иногда тигр мог забрести в прилегающую населенную зону, убить пасущегося буйвола или корову, но в общем он редко причинял беспокойство.
Чандпайский тигр, убивший человека в квартале 27 утром 23 февраля, в день моего прибытия в Чандпай, а затем перешедший в квартал 26, чтобы убить на другой день еще одного, драматически нарушил спокойную жизнь района...