Логин:
Пароль:
 Чужой ПК


Куница привела

Анвяр БИКМУЛЛИН
В это малоснежное декабрьское утро до позднего завтрака мы с Геком нашли и добыли всего лишь двух белок. Не ахти какая добыча, но иной раз и ее нет. Пора было садиться привалом и доставать из рюкзака термос с домашним чаем. Место оказалось малознакомым, но при мне был компас и уменьшенная фотокопия карты лесов района. Бери, в случае чего, любой первый попавшийся квартальный столб, и сразу станет ясно, где пункт А, из которого вошел в лес, и где пункт Б, куда тебе надо выйти к вечеру на маршрутное сообщение. Не Сибирь-тайга с немереными урманами соболиных глухоманей и промысловыми участками чалдонов где-нибудь на Подкаменной Тунгуске, куда рвался в наивные школьные годы. Иностранцам, да и многим сегодняшним россиянам уж и невдомек, почему в России так радуются первому снегу в начале зимы. После осенней слякоти, растоптанной скотиной грязи на дворе и на улице, ископыченных лошадками проселков меж деревеньками, любо-дорого было пращурам пройтись по хрусткому снежку, не волоча на обувке пуды грязи. От одного этого и то радовалось сердце, что кончилась опостылевшая слякоть. Оседлый землепашец по-своему радовался выпавшему снегу, — не померзнет озимь. Но была еще одна причина радости россиянина первому снегу, уходящая корнями в седые глубины охотничьих времен, когда все мужчины рода-племени были поголовно охотники. С выпадением снега начиналась добыча пушного зверя, игравшего роль денежной валюты, на территории будущей Древней Руси, где еще не слыхали ни прогуннов, ни про хазар, ни про варягов, еще за целое тысячелетие до Аскольдов с Дирами и прочими Рюриками-грабежниками, управляясь своими племенными старейшинами. Сколько ни добывали звероловные племена Восточно-Европейской равнины пушного зверя, все забирали на малых и больших торгах приезжие арабские, готские, византийские, хорезмские и еврейские купцы, знавшие пути-дороги в страны полунощных земель еще с финикийских времен. У одних та территория звалась Гиперборея, у других Великая Парма (лес). Так и значилось на самых древних чертежах тогдашней Ойкумены: Великая Пермь. Великий лес.
Менялись те меха на серебряные диргемы, дамасские мечи, золотые украшения, благовония, ткани и многое другое, чего не рожала северная земля. (Соль и то возилась купцами из Крыма.) По свидетельству одного арабского купца того времени: «две куньи шкурки равнялись 2 1/2 арабским диргемам, потому что чеканной монеты своей у них нет». Главное место при торговле занимали меха, которые ценились очень дорого у арабов и считались царским украшением. Весь торг со славянами у них шел в первую очередь на меха.
Кроме роли товара во внешней торговле, пушнина шла на свои внутренние потребности, а также не менее важно, отчего была еще одна причина радоваться зиме, — меха выполняли функцию денег во внутренней торговле: белы, куны (целые меха), ногаты, мордки, резаны (часть шкурки). Шумели малые и большие торжища в стране восточных славян, ходили из рук в руки наравне с серебряными гривнами и меховые деньги, на которые можно было выменять по мелочи вплоть до дюжины куриных яиц. Естественно, от пользования меховые деньги истирались, теряли волос, лысели, рвались, приходили в негодность. (Как и нынешние бумажные ассигнации, которые из-за ветхости отбраковываются, списываются, актируются в Сбербанке по всей стране и отправляются на уничтожение в Москву-матушку в банк на Пушкинской, а фабрика госзнака уже выдает ту же денежную массу взамен убывших купюр.) То же самое, но чуть помедленнее происходило с меховыми деньгами на заре товарно-денежных отношений в древности славянской. Выделанная шкурка, назначенная на роль денежной единицы, клеймилась специальной тамгой (знаком) в княжеской скотнице (казне). К примеру, если это была куна (шкурка куницы), то в хождении она была очень веской денежной единицей — «купюрой». «В триста кун заплатил бы он виру (штраф)», — пишет А. К. Толстой в очень  раздумчивом  стихотворении «Поток богатырь». (Вот и пересчитайте сумму в 300 кун на арабские серебряные диргемы.) Шкурки белок в установленном числе, эквивалентные стоимости шкурки куницы, вязались-нанизывались через глазные отверстия на шнурок, клеймились той же тамгой и пломбировались свинцовыми пломбами-печатями. Само собой, серебряные и золотые монеты были более удобны при расчете и транспортировке с хранением, но труд охотника-зверолова, вложенный при добыче самой малюсенькой белки-векши, незримо присутствовал и в арабском серебряном диргеме, и в византийской золотой номизме (отсюда нумизматика), хотя земли восточных славян и их соседей финноугров не имели месторождений и россыпей драгметаллов.
Поэтому и радовалось сердце древнего зверолова первому снегу, что вновь можно было начинать охоту-заработок. А там весна, пахота, сев. Снова умели радоваться своей вольности, тому, что будут с хлебом, тому, что сыты, здоровы. Простой общинник, добыв в зиму меха, мог купить, выменять на потребу семьи то, что было нужным, у приезжих купцов, игравших сразу и роль передвижной фактории и Внешэкономбанка. Любой, самый безымянный родович, не проспавший зиму на печи и принесший меха на торг или на клеймение в княжескую скотницу (за тамгу отдавали, часть мехов, как бы подоходный налог), даже не подозревая о том, становился участником трансконтинентального товарно-торгового сотрудничества, в котором взаимосвязывались все сухопутные, речные и морские пути, все перевалочные базы и торговые перекрестки от сельского торжочка-торжка до иноземного торжища-базара где-то в Хорезме или Египте. «Великий шелковый путь» перехлестывался с «путем из варяг в греки», северный лен с прозрачным муслином. Все встречались на шумных многоголосых торгах, начиная от малого сельского торга и кончая рынками Передней и Средней Азии, Ближнего Востока, Средиземноморья и Европы. Все покупалось, продавалось и обменивалось на все. Добытчик пользовался хорошим стальным ножом или мечом, принесенным с торжища на излучине родной реки, — соболья, кунья, бобровая шкурки, стюкованные в трюмах купеческого судна с тысячами себе подобных, плыли за моря, чтобы в конце концов, пройдя через десятки рук, окутать нежнейшим прикосновением великолепнейшие телеса утонченной в ласках человеческой самки где-нибудь при дворе багдадского халифа, знатного шейха бедуинов, римского патриция или скучающего в каменной громаде холодного замка стареющего герцога. То, что еще недавно бегало, прыгало по лесу, радовалось бытию, кормилось, билось за право продолжения рода, растило потомство, ложилось безразлично ласковым теплом либо на чью-то дивную оголенную красу или же напротив — на жалкое уродство. Иной раз соболья накидка и жаркий ночной шепот красавицы важили больше многочисленного войска и порой решали вопросы войны или мира, жизни и смерти тысяч людей.
Был спрос, было и предложение. Была работа тем, кто обеспечивал движение торговых караванов от погонщика верблюдов и караванбаши, судового плотника, гребцов, матросов на купеческих кораблях до вооруженной охраны, лоцмана и кормщика. Не будь торговли, не было бы движения и накопления богатств и не создавались бы дивные храмы всех частей света и всех религий, ибо только от богатства начинается власть правителя той или иной территории и возникает желание храмового и дворцового зодчества. Меха же как раз и были предметом торга самого повышенного спроса и внимания, с которых и пухли сокровищницы давно умерших земных владык, и не зря пушнину называли мягким золотом и живыми деньгами. Не мне, грешному, рассуждать на эту тему и повторять старую как мир истину о том, что создатель распределил богатства по земле неодинаково: у одних шелк, у других слоновая кость и золотой песок, у третьих серебряные рудники, у четвертых великолепные меха, у пятых камни-самоцветы. У кого-то соль, у кого-то медь-бронза, у кого-то душистый мед, у кого-то солнечный камень янтарь, у кого-то рыба, у кого-то хлеб. Вот и торговали купцы, обогащаясь сами и принося доход пошлинами владельцам земель, скупая все добытое человеческим трудом, совершая движение капитала задолго до марксовской формулы: товар—деньги—товар, год за годом, столетие за столетием не одну тысячу лет назад еще в эпоху Ветхобиблейского Вавилона...
Однако «мороз не велик, да сидеть не велит», пора вставать и, давая круг, понемногу выходить на старую Андреевскую дорогу, а по ней и к Чибирлею. Пока покружим по соснякам, да дошагаем до села, как раз и последний рейсовый автобус придет. Холод не холод, купцы не купцы, деньги не деньги, выгодно или нет, но раз держишь лайку — значит, охоться, сколько бы ни бесновались со своими запретами всемирные зеленые, сколько бы ни тормозили, ни разрушали российское пушное охотничье дело.
Отойдя от привальной валежины всего-то с сотню шагов, наткнулся на глухариный след. Птица шла полом по мелкому снегу, петляя по зарастающей вырубке, склевывая ведомое лишь ей. Так бы и бросил петляющий птичий наброд, хоть и лапа не мелка, если бы не в попутном направлении следы вели. Здоров же, видать, петушина и по весне не из последних, а то, хвати выше, один из первых на току. А вот и куница отметилась печатной двухчеткой, выныривая из-за густой елочки, и, встретив, как и я, глухариный наброд, заскользила-закралась дальше по нему.
Раздумывать было уже некогда. Нынче суббота. Завтра воскресенье. Топор, спички, хлеб со мной. Заночую, если что, у огня. При самом худшем раскладе и то в понедельник на работу успею. Только дома будут тревожиться, ушел, ни слова не сказав о возможной ночевке, но должны понять, что охотник не всегда волен в себе, да и договор с заготконторой, как он ни велик, выполнять нужно, зря, что ли, на лицензию бумагу изводили.
А след утренний, зоревой. Пока мы белок искали, как раз и глухарь наследил, а голодная куница прицепилась к птичьему следу, тропя, как и двуногий, лесного петушину. То, что кот голоден, ясно как божий день. Сытый бы сейчас дрых где-нибудь в дупле или старом гнезде. Ночью под утро слегка порошило легоньким снежком, как раз я на автовокзал из дома шагал с кобелем на поводке, а след уже после снежка, считай, по горячему иду, того и гляди, где петух взлетит.
Глухарь, скорей всего, не мучился глупыми предчувствиями, шагал как хозяин родового угодья, мерно-неторопливо, хотя по всегдашнему обыкновению лесного жителя все же привычно остерегался, сторожился. Будь это на дороге, можно было подумать, что петух пополняет желудок камешками — гастролитами, но птица шла полем в стороне от дорог, кормилась редкими мерзлыми ягодами, почками брусники и черники, теребила крючконосым клювом метелки лесной травы, склевывая ей одной ведомое семя.
Из-за куста можжевельника и последовал удачный прыжок голодного куна. Было видно по росчеркам маховых перьев, что птица далась не враз, а билась, пытаясь стряхнуть с себя хищника, но взлететь уже не смогла. Одолев глухаря и насорив перьями, кун насытил голодное брюхо, а остатки разгрыз на куски и упрятал по своим ухоронкам, одну из которых Гек и нашел под кучей хвороста, когда мы обрезали круг и искали выходной след, чтобы уж дальше по нему и тропить ценного зверька до самой лежки, а там уж как получится. След вел довольно ровно, изредка обрываясь там, где кун взбегал на наклонные ветровалины, или шел верхом в густолесье, и вновь находясь понизу на широких полянах, где приходилось спускаться на пол. Сытому хищнику не хотелось кружить лишнего, он и так запоздал с отдыхом после бессонной ночи. В старом осиннике на спуске в овраг кот пошел было снова грядой, то ли искал дупло, то ли путая на всякий случай следы, как обычно перед лежкой.
А день, пока тропили и распутывали след лесного куна, ища выходные следы на кругах, оплыл свечным огарышем, солнце блеклой оловянной тарелкой снизилось в кронах старых сосен; еще немного, и блеснет первая звездочка-вечерница, и останусь я со своей тощенькой нынешней добычей на длинную одинокую ночевку в совершенно незнакомом лесу, вдали от людского жилья. Но следы свернули в распадок между двух холмов, поросших смешанным жердевником, и неожиданно пропали в какой-то полуобваленной яме. Кобель с лаем рванулся под осевший накат, и тут, чуть не угодив лайке в зубы, снизу метнулась темная молния и взлетела на ближайший полусгнивший осиновый обломыш, чудом оставшийся стоять торчком. Кобель выходил из себя, видя близко зверя, исходил на лай. Не долго думая, вскинул свою тулку и ударил из правого ствола уменьшенным зарядом пятерки, приготовленной для белок. Кота сдуло на снег, будто пушинку ветром.
Все верно. Кот. Как и подумалось там на глухарином наброде, едва пал на глаза куний след-двухчетка. Это еще легко добыча далась. Иной раз уйдет зверь в лесной бурелом или завалы корчеванных пней, и ничем его оттуда не достать. Сразу бросай и ищи другой след, а на этом, хоть всю округу выжги огнем, сразу ставь большущий крест. Да и в дубовое дупло, если уйдет, тоже не взять. Иногда дуб, времен чуть не Алексея Тишайшего, стоит, будто неприступная Арсенальная башня Московского Кремля. Бензопилой и то где-то на делянке лесной его не вдруг валят лесорубы, а чего моим топоришком натюкаешь. Древесина — как железо. Топорик лишь позвенькивает. Бывало, постучишь обушком по комлю, поскребешь по толстенной коре, влепишь с досады дробью, будто горстью речного песка по чугунному рельсу, а дуб и не шелохнется, сколько бы ни обстукивал мощные контрфорсы обухом, сколько бы ни молил судьбу об охотничьей удаче. Только дятлы на твой стук слетаются и начинают клювами долбить поблизости, словно передразнивая.
Стало мутно и расплывчато вокруг. Пора гоношиться с ночлегом. Толкнув осиновый обломыш, откуда только что снял выстрелом куна, свалил гнилушки на мерзлую землю, намельчил топором податливой растопки, вынул из кармана ватника бересты, содранной походя с палой березы еще днем, чиркнул спичкой — и затеплился, забился трепетным маленьким сердечком огонек охотничьего костра. Подтащил из того, что оказалось из сушняка поблизости, еще кое-каких подходящих дровишек, навалил на набирающий силу огонь. С ружьем и топором сунулся в синь вечера, и удачно нашлась дубовая коряжина по моим силам. И ее подволок к огню. Ночь, она даже на летней рыбалке дров много требует, а нынче нешуточный декабрь; ходил и ходил в темноте, выискивая что по силам, тяпал топором, ворочал лесной лом и хлам, пока не стало видно, что топлива с избытком.
Луна равнодушно висела в ночи, будто дежурная лампочка в мертвецкой, ей все равно, кто тут живой, а кто не совсем. За свою жизнь, пока плавала вокруг старшей сестрицы Земли в невесомой емкости космоса, будто лимонная корка в графине с настойкой, насмотрелась всяких тайностей человечьих, а тут всего-то жалкий двуногий одинокий таракашек со своей тщетной суетой. Пусть суетится, раз ему хочется, тоже ведь для чего-то создан.
Нарубил лапника для лесной перины. Со спины нагородил от сквозняка валежин. Жалко, нет куска целлофана для экрана, но у огня, если не совсем лежебочничать, за одну ночь ничего, кроме пользы, не должно быть. Часа через полтора сгрудил торцом жерди жар углей чуть в сторону, уложил на них новых дровин потолще и повдоль подобием нодьи, а после начал стелить лежанку из хвои. Как ни храбрись, а сон к утру сморит и уснешь, уткнувшись куда и как попало. Поделил с Геком остатки бутербродов, допил чай из термоса, еще раз утеплился чем есть и прилег на отпотевший пахучий лапник. Неясыть бесшумно порхнула огромной бабочкой, затанцевала в освещенной костром сфере и скользнула прочь, будто и не была только что.
Филин куницу словит и задушит своими когтищами. Случалось в своей лесной практике находить и жалкие куньи останки после таких лесных трагедий, а вот интересно: неясыть смогла бы, к примеру, взять куницу? Тут дело, считай, равное, почти как у гладиаторов на арене. У одного меч со щитом, у другого сеть с трезубцем. У куницы зубы и проворство, у неясыти когти-крючья и такой же крючкастый беспощадный клюв. Да еще кто и как нападет врасплох, кто воспользуется правом первого неожиданного броска, порой и решающего все дело.
Незаметно оборола дремота. А дома-то любота, поди, сейчас: тепло, уютно, чаю сколько душе угодно, не говоря про остальные семейные радости. Забылся, показалось ненадолго, все слыша и держа на слуху, как всегда на безлюдье, а огонь почти прогорел, одна дубовая коряжина-выворотень тлеет ровным теплом. Таких бы несколько — и нет забот до самой зари. Добавил сушин потолще, отошел от огня по малой надобности, пошарил заодно еще дровишек, — лишними не будут, — и опять угнездился в обнимку с кобелем у костра.
После первого сна мысли дали неожиданный оборот:
«Вот, мечтал о сибирях-северах, тайгах, соболях в сетях-обметах. А куница чем тебе не соболь? Так же ценна куничка, так же походить за ней надо, потрудить ноги, домой на печку сама не придет. Всего-то неполные сутки в лесу, а уж как-то и скучновато стало, и к жене потянуло. А промысловик штатный? Он ведь не в выходные на охоту вышел с ружьишком промяться рядом с жильем. Для него это работа и основной заработок на весь год. Зашел на свой участок с осени сразу на полсезона, если не на весь. Тут знаешь твердо: утром выходи по карте на Чиберлей, садись на автобус и катись героем домой, а промысловик штатный где-то под тунгусской Ванаварой ни к какому автобусу не выйдет. Ты в понедельник свежий и отоспавшийся очутишься в своем столярном цеху и будешь вспоминать эту лунную ночь, как мимолетный сон, а у промысловика день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем на морозе, на тысячеверстном безлюдье, и хорошо, если шатун на участке не объявится. Трусоватому и робкому или бросай промысел, или уж смелей от безысходности до отчаянной обреченной храбрости и решайся на единоборство со зверюгой. Добро, если лайки от медвежьего духа не шарахаются. Да и как оно еще повернет с живым-то медведем? Это тебе не битая молью шкура над диваном. Слава Богу, в нащах краях медведи были выбиты еще при крепостном праве, а Сибирь еще богата медведями, и их можно зрить в естественном виде и в натуральную величину. По кабану с лосем Гек не трусит, да и я не ходок за копытной животиной, а забоится или нет мой кобель медвежьего запаха, неведомо. Это лишь на медведе пробуется. В журнале вон, в «Охоте и охотничьем хозяйстве» сколько хочешь ужастиков про задранных медведями промысловиков. Да и сами звероловы-зверобои, как я понял, не очень-то любители сходиться врукопашную в ножи с грозным амиканом. Больше писатели-журналисты заезжие сгущают краски, дескать, храбрец, нырнул под брюхо и вывалил острым, как бритва, кинжалом все внутренности, да еще в кишках своих зверь запутался, да про когти с клыками загнут и кровью все обрызжут. Нет, пусть уж я считаюсь трусоватым, — не обижусь, а то, что медведей у нас нет, оно и к лучшему. Тут, когда сеттер по вальдшнепу встанет, и то от волнения руки ходуном ходят, сердце под горло подкатывает и во рту сохнет, а если на берлогу или на шатуна, то, пожалуй, и откажешься от приглашения. Врать не буду.
Да и так еще рассудить, ежели с другой стороны посмотреть на свою работу всегдашнюю. Все нам денег не хватает, расценки малы. Зато в тепле. Глянешь иногда из цеха на столбы дымов из заводских труб в самые крещенские январские морозы и ежишься: кто сейчас в лесу, кто на охоте, кто на делянке лесной с бензопилой и сучкорезом. Привезут в фанерной буташке, в которой, пока едут, греются лишь водочным перегаром, матюгами да куревом, — и работай весь день. Худо-бедно это вольные лесорубы. А подконвойные? Тут, пожалуй, захрипишь в вечернем бараке промерзлой глоткой под случайную гитару давнюю зэковскую лагерную:

Замерзали в лесу трактора,
Даже сталь к сапогам примерзала,
И тогда под удар топора
Эта песня о милой звучала.
 
Затем сонные мысли качнулись и поплыли в другую сторону:
«Вчера в это время кун еще живой был, и глухарь живой был, и белки. Никто не хотел и не думал умирать. Рыскал по лесу мой кот в поисках добычи, дремал в сосновой кроне наклевавшийся хвои петух, спали в уютных гайнах белки. «Никто не помнит своего рожденья, никто не знает своего конца». Даже человек. Где, как и кого поджидает случай судьбы и в каком виде явится смерть, неведомо даже ясновидцам. Живи до своего часа без тягостных мыслей и сомнений, как кормившийся на полу глухарь. Смерть же причину найдет всякому живущему, от нее еще никто не откупался. Живи, пока живется; делай, что должен делать, — свершится то, что предназначено судьбой. Так должно быть по закону неизбежности».
Время от времени уходя в дрему, подмерзая, когда убывал жар костра, и, наваливая на него новые валежины, докоротал до промерзшей утренней зорьки, медленно и неохотно забрезжившей над восточными зубцами лесов. Пролетела, разрезая воздух сильными крыльями, стайка тетеревов, спешащих куда-то на березовые почки, цвенькнули голодные синички, стряхивая кристаллики серебряного инея с ближайшей сосенки. Пора и уходить. Завтра будет новый вечер и новая ночь на этом месте, только не будет нас с Геком, да луна отвернется от холодной золы и углей. Вот и весь наш след. А через день-два присыплет все снежком, и как никто и не был здесь.
Уже почти уходя, взял недогоревшую головешку и сунулся глянуть на полуобваленную землянку, протиснулся в покосившийся, оплывший проем сгнивших бревен, еще каким-то чудом торчащих стоймя. Ну и нора! Того и гляди, придавит. Вдоль земляных стен сгнившие нары, ближе к двери подобие стола, в углу полуразрушенный очаг из дикого камня. А вот, на куче хлама, кунья лежка. На охотничью землянку не похоже. И тут меня ужалило будто гадючьим укусом: дезертирская землянка времен Отечественной! Много их тогда хоронилось, пряталось по лесам от фронта. Место глухое, равноудаленное от всех деревень и обоих райцентров: Неверкина и Кузнецка. Точь-в-точь как волки, место выбрали для своей норы-ухоронки. Только волки норовят, чтобы еще вода поблизости была. На ручей я наткнулся, едва спустился в овраг, густо заросший осиной, липой и ольхой. С удовольствием попил родниковой водички, набрал в термос. Эх и гущара, поди, здесь в летнюю пору и комарья! Стон стоит. От одной этой напасти и то явишься с повинной властям и запросишься на фронт. Не дай Бог никому такого звериного волчьего житья-бытья. А для охотника место хорошее. Куница привела, а то бы и не узнал.

Добавление комментария
Ваше Имя:
Ваш E-Mail:

  • winkwinkedsmileam
    belayfeelfellowlaughing
    lollovenorecourse
    requestsadtonguewassat
    cryingwhatbullyangry
Защита от спама: