Логин:
Пароль:
 Чужой ПК


Мои собаки

На двенадцатом году моей жизни я начал охотиться, воруя для того ружье моего старшего брата, очень скоро попался на месте преступления, был судим семейным судом и получил строжайший выговор с указанием на всю гадость моего поступка. Впрочем, судьи, в том числе и моя мать, все до одного были страстные охотники. Они знали, что преступник, пошедший по этой дорожке, неисправим. Поэтому мне вручили в собственность ружье со всеми принадлежностями: охоться,— делать нечего,— но не воруй. Увы! Охота без собаки на уток однобока, а на болотную и лесную дичь хромает на обе ноги. И я подачками сманивал за собой Бокса, старого сеттера моего отца. Четвероногий плут делал вид, что он меня слушается, до тех пор, пока у меня оставались для него лакомства. Он шел со мной, отыскивал дичь и делал стойку. Но, убедившись, что он все угощение съел и у меня больше ничего нет, уходил домой равнодушно и самостоятельно. Старый жулик на мою охоту смотрел сквозь пальцы: так — шалости, контрабанда.
Затем я покупал копеек за двадцать, нанимал за пятачки собак, подманивал бродячих. Случалось попадать на мародеров, нахально пожиравших убитую мною дичь. Один гордон, презренную рожу которого я ненавижу более сорока лет, почему-то усвоил вкус отгрызать только головы у моих уток. После выстрела исчезало все:
нет ни утки, ни собаки. Прислушиваюсь: хруст и чавканье в трущобе... С опасностью для жизни лезу туда через трясину, и на широкой кочке подлая морда облизывается над безголовой уткой!
Что делать? Приходилось якшаться с позорнейшими подонками собачьих пород. Они умели чуять, по ним можно было хоть кое-как приготовиться к взлету дичи, а шататься вслепую уж очень тяжко.
Из множества случайных собак, с которыми я охотился всю юность, подавляющее большинство годилось только на виселицу, но немногие из них не лишены были некоторых достоинств. Среди них Кронид, беспородный песик, слегка напоминавший обликом пойнтера, явился яркой личностью, определившей мое собачье мировоззрение.
Кронида я купил за сорок пять копеек у пьяницы-охотника, который бил его чем попало, за что попало и даже ни за что и, конечно, вовсе не кормил. В избушке, где я жил на охоте, Кронид получил соломенный матрасик, обильный корм, и никто его не ударил. Казалось бы,— не житье, а рай. Кронид убежал, как только я оставил его одного. Часа через два тот же охотник, качаясь и хихикая, предлагал мне купить собачку.
— Да ведь это Кронид?
— Правильно. Кронька, он самый.
— Так я же его купил?
— В-верно. Только он, значит, убежавши опять ко мне и, значит, мой.
— Сколько же за него?
— Полтинничек. Да еще тогда пятачка недостало... За вами, значит, хи, хи!
Я заплатил. Кронид дня три отлично исполнял свои охотничьи обязанности, затем исчез. Пьяница опять привел его и опять продал. Вот нашел дурака! Что ж, у меня фабрика полтинников, что ли? И обиднее всего: что за сласть Кронидке там, у пропойцы, где бьют и не кормят.
Я не спускал глаз с доброго, очень послушного песика и скоро подсмотрел разгадку его исчезновения. Заслышав протяжный, сильный свист, несшийся откуда-то с огородов, Кронид даже бросал чашку с кормом, убегал и пропадал. Какой смысл его бить и... за что?
Я заплатил еще полтинник и занялся Кронидом. Я гладил, кормил его, поминутно называя по имени, играл, возился с ним, твердя все время: Кронид, Кронид, Кронид. Он лежал на солнце перед избушкой, когда раздался призывный свист, и уже вскочил, собираясь бежать, но я высунулся из окошка и закричал:
— Куда, Кронид? Назад, Кронид!
Он дрожал, посматривая в сторону
свиста. Я выбежал к нему, приласкал его, поддержал его колеблющуюся темную волю. Он остался.
Власть свистка над ним кончилась, прекратилось и выманивание полтинников, но мне того уже было мало. Я призвал бывшего хозяина моей собаки и предложил подойти вплоть, свистать, звать как угодно, и, когда Кронид пошел было на зов, я только сказал:
— Кронид, ко мне, домой, Кронид!
Он вернулся, виновато виляя хвостом, к моим ногам. Пьяница с ругательствами ушел, заявив, что Кронька от рук отбился. Он был мой.
Порядочная легавая собака должна преимущественно только отыскивать дичь, в виде некоторой уступки разрешается ей и подавать дичь, но зайца даже замечать она не имеет права, заяц — дело гончих. Кронид беззаконно очень мило совмещал достоинства всех пород. Он чрезвычайно уродливо стоял над дупелем, добросовестно ловил подбитую утку и настойчивым и мерным лаем гнал зайца. При мягком его характере мне такая разносторонняя талантливость очень нравилась; несомненно, что мы поохотились бы вместе ряд весьма приятных лет, если бы в первую же после нашего знакомства зиму милейшего песика не съели волки.
Я пожалел его искренно, тем более что встал перед задачей: мне необходима моя собственная настоящая серьезная собака. К тому времени мне шел уже девятнадцатый год, я надел студенческую фуражку, и охотничью науку я знал много лучше тех, которые были прописаны в моем аттестате зрелости. На этих основаниях один старый охотник удостоил меня чести подарить мне щенка из ожидавшегося потомства его знаменитой Дианы.
Если бы изучению юридических наук, для чего я записался в университет, я посвятил столько забот, хлопот, внимания и труда, сколько отдал воспитанию своего щенка, то несомненно я сделался бы весьма замечательным законоведом. Но судьба оставила меня при собаках.
Мой Дик, родившийся в самом начале весны, рос в наиблагоприятнейших условиях: все время на ярком солнце среди густой травы. Я приготовлял для него тщательно отсеянную костяную муку, кормил его свежими сырыми яйцами, растирая их скорлупу в порошок, варил для него морковь.
Нет, мой Дик никогда ничего не украл, а что мое кормление не было глупостями, стало очевидным очень скоро. Дик живо перерос всех своих братьев и сестер, шутя отшвыривал их от чашки с кормом и первый уморительно залаял басом, когда те еще только пищали.
Богатырь, красавец, умница мой Дик на болоте оказался дурак дураком. Он взял сунутого ему в рот еще теплого дупеля и весело понес его за мной, как тряпку. Никаких чувств!
— На осину,— злорадно сказал старый охотник, когда я с ужасом поведал ему о первом выступлении Дика,— вырастили по-ученому орясину. Позор для всего рода моей Дианы.
— В цирке можете свою собачку показывать,— ехидно утешали меня другие,— большие деньги составите.
Действительно, Дик по моему знаку мог снять шляпу с кого угодно. Он отлично изображал, как собака с отвращением отказывается от лакомства, предлагаемого старухой (из левой руки), и радостно хватает тот же кусок, если сказать, что он от молодой красавицы (правая рука). Дик устраивал целые представления, показывая, как собака лежит мертвой, хотя муха вьется около ее уха, а осы жужжат у ее носа этак: дзынь-дзынь. Приходит даже бык и собаку рогом в бок тык — нет, издохла собака. Вдруг является волк и собаку за хвост толк... Ну, тут собака вскакивает с веселым лаем!
Из скромности я умалчиваю о том, кто исполнял ответственные роли мух, быка и волка; зрители же всегда с восторгом приветствовали главного актера, выносившего на плечах всю пьесу.
За зиму Дик окончательно сложился и окреп, совершенствуясь в науках.
Он отыскивал и приносил щетку, которой вычесывали его шерсть, и, толкая в колени головой, так настойчиво, так ясно смотрел умными глазами, что ни у кого не хватало духа отказать такой милой собаке в ее просьбе: все брали щетку и гладили ею Дика. И короткая гладкая шерсть его всегда блестела как шелк. Дав Дику в рот бумажку, я говорил:
— Снеси письмо маме!
Он ходил за ней, тыкаясь холодным носом в руки до тех пор, пока она не брала бумажку. Иногда, наоборот, я кричал:
— Дик, принеси записку!
Он опрометью кидался к маме и не успокаивался, пока не получал бумажки.
— Дрянь у меня собака, — говорил я мрачно,— тьфу! Вот какая собака...
Повешу я собаку, прогоню, продам собаку... У, у, у!
И я выл с самым печальным видом, Дик смотрел на меня, недоумевая... Это повторялось очень часто и довольно долго.
— Будет выть,— уговаривали меня домашние,— повыл и будет: надоело.
У собственной собаки хлеб отбиваешь.
И вот однажды, едва я завел похоронную волынку о продаже подлой собаки, Дик жалобно взвыл. Я расцеловал его, накормил всякими лакомствами и сплясал с ним пляску диких, что доставляло ему величайшее наслаждение. С тех пор номер с вытьем над продажей собаки проходил без осечки и неподготовленных зрителей ошарашивал наповал.
Однако в поле Дик продолжал держать себя как болван. Гремящий трепет тетеревиного взлета не производил на него никакого впечатления. Утка, запах которой, по словам охотников, так горяч, что перебивает у собаки чутье к более благородной дичи, утка, ни живая, ни мертвая, ничуть не волновала Дика.
Мои собакиСо стыдом, с отвращением я нанимал тайком всяких подозрительных личностей собачьего рода, брал на охоту заведомых воришек, бродяг и бездельников. Что же скрывать? Я был с ними груб... Ходи тут с разной дрянью, а мой чудесный Дик, разве только говорить не умеющий, занят тем, что подает поноску уличным мальчишкам. Это была его страсть, род сумасшествия, худший его порок, от которого отучить его не удалось и который давал столько поводов для насмешек!
Я страдал глубоко, тайно. Уже завелась некая Лэди, светло-шоколадная собачка, нанятая на улице... Она по болоту неслась так, что за ней надо было бежать, неслась без стойки, невежественно размахивая хвостом, но, приближаясь к бекасу, она очень выразительно оглядывалась, как бы говоря: «вот, вот он тут!» В этом была своеобразная прелесть, и я... и Лэди... и мы с ней... Ну, словом,— этакий стыд! — шли переговоры о приобретении Лэди в мою собственность, да, да!
С Диком я купался, гулял. Картина, а не собака! Но червяк обманутых надежд точил мне сердце: балаганный пес, неспособный на благородные охотничьи чувства. В глубине моей души загнездилась глухая неприязнь... На закате жаркого июльского дня я (вернувшись с утренней охоты... О, Лэди) безнадежно гулял с Диком под деревней и, направляясь домой, по привычке свистнул. К удивлению, Дика в тот же миг у ноги не оказалось, тогда я оглянулся и застыл... Дик стоял на стойке. Я, затаив дыхание, подошел к нему: сомнений нет. Он мелкой напряженной дрожью дрожал от головы до кончика хвоста, как-то позеленевшие глаза его блестели, ноздри жадно втягивали воздух. Я проследил направление его пылающих глаз... В полузакрытой скошенными стеблями ямке, смешно приподняв короткий носик и, видимо, ничуть не подозревая висевшей над ним гибели, спокойно сидел перепел.
Сам замирая от смутного волнения, я огладил Дика, успокоил его, отозвал и побежал с ним домой, там схватил ружье и вернулся на то же место. Тот ли перепел продолжал сидеть в своей ямке, подвернулся ли другой, я не знаю, но Дик отчетливо, по всем охотничьим законам повел, сделал стойку и по приказу «пиль!» шагнул вперед. Перепел вылетел, упал убитый, и над ним, над мертвым, опять дрожа стал Дик.
Болван, циркач, балаганный пес, весь позор, все муки — все отлетело в прошлое. Налицо была во всем великолепии могучая охотничья собака. Какая дверца внезапно открылась в сознании Дика? Откуда вдруг налетела волна страсти, потрясшей все его существо? Где, почему таились три года бесконечно давно врожденные собаке охотничьи чувства? И почему дремавшую страсть пробудила ничтожная пичужка в сухой ямке жнивья?
Все это собачьи тайны.
После происшествия с перепелом Дик повел себя так, как будто он всю свою жизнь только и делал, что охотился. И он всех их видел, всех знал, со всеми их уловками и хитростями имел дело,— так он за них принялся, старый опытный пес.
По тем выкрутасам, какие выделывали задние лапы Дика, я видел, что из кочек болота не бекас, сверкая брюшком, вырвется с веселым чмокающим криком, а вылетит, степенно зашелестев крыльями, задумчивый серый дупель. Утки Дика не разгорячили как-то там особенно, ничуть не нарушили его чутья. Обеспечившись двумя-тремя кряквами, мы непосредственно шли искать тетеревей, и — пожалуйста, хоть за деньги нас показывайте: так мне случалось стрелять по высоко летящей утиной стае и Дик после выстрела кидался куда-то бежать, я садился и спокойно ждал, что он принесет мне утку: значит, я попал, хотя думал, что промахнулся. Он видел много лучше меня. И куда он бегал за улетевшей стаей? Для утки, подбитой явно, спасение было немыслимо, он настигал ее непременно.
Как? Случайно мне удалось увидеть. Я сшиб красавца-селезня, летевшего высоко над чистым озером. Он упал на спину, голова его, запрокинувшись, окунулась в воду, и было видно, как слегка шевелятся красные лапы, но едва подплыл к нему Дик, селезень нырнул. В то же мгновение исчез и Дик. Я в ужасе смотрел на круги, расходившиеся по зеркалу воды. Утонула собака? И что предпринять? Проклятый селезень, и что за несчастная мысль стрелять над озером...
Вдруг из зеркала, ясно освещенного розовым закатом, с плеском вынырнула голова Дика с селезнем в зубах и, осмотревшись, с фырканьем поплыла к берегу. Э, нет, утки-селезни, от этакой собачки, которая ныряет, вам никак не уйти! И когда Дик, встряхнувшись, положил  селезня  к моим ногам, мы, расцеловавшись, тут же сплясали пляску диких, и не по-домашнему, т. е. щадя окружающие предметы, а по-настоящему, так, как, надо полагать, плясал ее первобытный человек, едва успевший подружиться с волком.
После того как Дик «пошел», для меня отпала необходимость в самой тяжкой и черной работе. Для чего мне лезть по трясине, по кочкам кругом лужи? И лазить по зарослям, шарить по кустам я не желаю, вытаптывать по всем направлениям болото не мое дело. Я останавливаюсь на краю и говорю своей собаке:
— Ну-ка, брат, Дик, поищи, осмотри, какие они там такие сидят, а? Шугни-ка их сюда?
Я не знаю, конечно, в каком виде эти или приблизительно такие слова входили в сознание Дика, но что он их в точности исполнял — это вне какого бы то ни было сомнения.
Дик шел, куда я указывал, вынюхивал, высматривал и, весело помахивая хвостом, пробегал туда и сюда, как бы говоря своим беззаботным видом:
— Смотри: пусто, тут никого нет, никакой осторожности не требуется!
А если кто-нибудь тут есть?
Тогда он показывал это по-разному. В тумане утренней зари на ягоднике, осыпанном росой, Дик неожиданно замер на стойке, сгорбился как будто в ужасе и вся шерсть его поднялась дыбом. На медведя напоролся, что ли? Вдруг: бу, бу, бу! С громовым треском взорвался глухарь. Птичка тоже... Весит чуть ли не полпуда и летит пулей! Это какое угодно воображение взволнует, всякую прическу испортит.
От простой работы Дик без всякого усилия шагнул к вершинам охотничьего искусства собаки.
Промотавшись значительную часть утра в поисках тетеревиного выводка и убедившись, что он переместился, я прилег под кустом и с некоторой досадой сказал Дику, что я устал, он не собака, достойная уважения, а не годная ни на что свинья. Такое запутанное ругательство он, очевидно, не мог понять, и, не опасаясь, что я его обидел, я стал сладко дремать под шумок старых сосен. Вдруг чувствую, что холодный нос Дика тычется мне в лицо. И лизаться лезет, свинья... Да пошел вон, что за нежности собачьи? Он отступает, бежит в лес, видимо, беспокоится, возвращается и опять лезет с нежностями. Ну, что привязался, чего тебе нужно? Видя, что я встал, он, радостно размахивая хвостом, бежит, но останавливается и смотрит, иду ли я за ним... Ах, вот что! Тогда уже я понимаю, беру ружье, мы идем, находим выводок, громим его и, набив сетку молодыми тетеревами, пляшем нашу любимую пляску.
Слава о необыкновенной, удивительной собаке разнеслась скоро и широко. Всех наших завистников и врагов, когда-то промывавших кости балаганному псу, мы стерли в порошок. После многих изумительных подвигов твердо было установлено, что, где прошел Дик, там искать более нечего, и наоборот, Дик может найти многое после разных этаких чистоплюев, имеющих дипломы и медали.
Увидев, как Дик «разделывал» болото, а я, стоя на краю, только показывал пальцем, куда идти, один заезжий барин в восхищении предложил мне за Дика сто рублей. Для студента, не знавшего, на какие средства добраться до университета, это была огромная сумма.
— Дрянь у меня собака,— сказал я, злобно смотря на Дика.— Тьфу, собака... Повешу я собаку, прогоню, продам собаку!
В ответ раздался протяжный вой...
— Да что же такое? — в недоумении проговорил заезжий богач,— он все понимает... Я двести за него дам. Идет?
— А если он с вас шляпу снимет, дадите триста?
— Пятьсот дам... Не может быть, не достанет...
— Эй, Дик!
И я едва сделал условный знак. Дик прыгнул и снял шляпу с очень высокого барина, который долго не хотел понять, как это нищий студент может не продать собаку за бешеные деньги.
А нам с Диком, что нам деньги? Мы лучше спляшем... Мало ли нас еще ждет этаких каких-нибудь необыкновенных случаев в жизни!
К тому времени, как молодые утки начинали летать, мы переселялись из городишка в деревню, в крошечную избушку. У нас обоих постелями служили матрасы из одного и того же холста, набитые одной соломой. Лазая за утками, мы оба одинаково пачкались — до ушей. Когда мы приходили домой, я умывался, а Дик вылизывался,— тут замечалась некоторая разница. Затем мы ложились спать, и, едва потушив свечку, я чувствовал, как около меня, чуть шурша, осторожно становились лапы...
— Ты здесь зачем?
Свечка вспыхивает, но около меня никого нет, на маленьком же матрасике лежит очень умная собака и чуть-чуть похлопывает кончиком хвоста.
— Грязная псина,— говорю я, сдерживая смех,— не смей сюда лазить...
Ведь у тебя такой же матрас.
Я тушу свечку, и в тот же миг около меня осторожное шуршанье — псина опять здесь. Я не могу рассердиться и приказать серьезно... Негодяй это чувствует... Сколько раз я ни зажигал бы свечку, дело кончается всегда одинаково: мне надоедает эта гоньба, я засыпаю, и негодяй всю ночь спит около меня. Утром он бел и чист без всякого умывания, но моя простыня вся в болотных узорах.
— Смотри, свинья,— говорю я с досадой,— видишь, что сделал? Право, свинья.
Свинья виновато болтает хвостом. Не драться же за такие проказы.
В городском доме Дику, по-видимому, в голову даже не приходило забраться на не принадлежащую ему постель.
Дик меня любил, когда был комнатной собачкой и балаганным псом. Но после того, как мы с ним прошли по озерам, лесам и болотам, детская любовь Дика перешла в ничем непоколебимое обожание. Спал ли я или только притворялся, что сплю, вход в мою комнату был воспрещен всем, кроме моей матери. Остальным показывались зубы,— великолепные сверкающие зубы. Огромный пес лежал у порога смирно, даже не рычал, он только показывал зубы — желание переступить порог пропадало у всех.
Вся дичь везде, по убеждению Дика, принадлежала мне. Поэтому, с кем бы я ни охотился, Дик немедленно отнимал птицу, убитую из-под другой собаки, задавая ей еще иногда при этом трепку, и приносил дичь мне, Я пробовал отучить его от такого взгляда,
он отказался повиноваться. В остальном моя воля была для него высший закон. Не требовалось ни криков, ни угроз, ни пронзительных свистков... Он шалил, повесничал, в особенности когда мы только что выходили из дома. Когда мне надоедала эта беготня или на потеху зрителей, я срывал тоненький прутик и показывал его Дику:
— Видишь? Вот я тебя, повеса, ты у меня пошляйся!
Он шел тогда точно привязанный к моим сапогам до тех пор, пока не падал прутик, прицепленный к моему поясу. Ах, негодяй, ах, шут гороховый! Он в жизни своей не получил ни одного удара и с прутиком просто паясничал. Или тысячи лет побоев его предкам бессознательной мукой отозвались в его памяти, сковывали его волю при виде руки, берущей орудие истязания?
Мучился он недолго: как только я ронял или бросал страшный прутик, Дик опять беззаботно бежал повесничать... Впрочем, воспоминания человека о том, что было тысячи лет назад, также легки, мимолетны, почти неуловимы.
На охоте даже чужой крик меня раздражал, я всегда говорил тихо, иногда шептал, показывал пальцем,— Дик шел и исполнял приказание. Он покорно и неустрашимо обыскивал самые глухие, непролазные трущобы, он без колебания погружался в ледяную грязь. Я не сомневаюсь, что, если бы потребовалось, Дик по одному моему слову прыгнул бы в огненную бездну. За что такая любовь, такая преданность? Не за кусок же хлеба и не за то, что я его не бил, я стал солнцем его жизни. Ведь не мог же он знать, что я его ни за что не продам?
В Петербурге, где я проводил большую часть зимы, я Дика держать не мог никак и оставлял его в провинции у матери. За два-три дня до отъезда моего оттуда, при появлении первого чемодана, Дик начинал ходить за мной неотступно, не спуская с меня глаз, и вздыхал.
— На вас смотреть мука,— жаловалась мама,— взгляды, стоны... Уезжай скорей!
Он носил за мной мои вещи, если я брал от него одну, он немедленно приносил другую, слюнявя их немилосердно; потом ему уже давали платок или полотенце, он так и ходил с тряпкой во рту весь день.
Тайну моего исчезновения он, конечно, понять не мог, несколько дней после моего отъезда вздыхал и пищал, затем вдруг чрезмерно успокаивался, чтобы не сказать — опускался. Все время моего отсутствия он скучал, все спал, мало ел, штуки показывал вяло и не все. Однажды мама пошутила, всунув ему в рот известное письмо ко мне... Он носил, носил его, видимо, усиливаясь понять, что ему делать, и горестно заснул на своем матрасе с бумажкой во рту... Больше этой шутки не повторяли; так он был жалок.
Разлука была тяжела, но встречи наши восхитительны... При моем появлении весь дом наполнялся громовым радостным лаем. Меня Дик слюнявил с ног до головы, против этого напрасно было спорить, и я не без удовольствия покорялся.
— Ну, становись драться, собака,— говорил я, раздеваясь до рубашки,— иди, жри своего хозяина, доказывай, что ты зверь!
Он кидался на меня с восторженным оглушительным лаем, зверски рычал, хватал меня за что попало сверкающими челюстями, не причиняя никакого признака боли. Я толкал его, колотил изо всей силы кулаками по спине и бокам, что, видимо, доставляло ему большое удовольствие... В самый разгар возни я кричал:
— Ложись зайцем! — Он мгновенно укладывался русачьей лежкой, т. е. подогнув под себя лапы и держа высоко голову.
— Совсем ложись! — Он валился на бок.
— Совсем, совсем ложись... Телятиной валяйся! — Он раскидывал в стороны лапы, клал голову ухом на пол и, хлопая хвостом, весело посматривал на меня: больше он при всем желании никак не мог лечь.
— В цирк, в цирк обоих! — кричала мама, смеясь до слез.— Странствующие артисты какие-то, клоуны... Уходите, сил больше нет!
Я в изнеможении шел умываться, а Дик — на свой матрас, не очень довольный: он в эту игру мог играть сколько и когда угодно.
Представлений мы давали много, но на охоте не шутили и плясали редко, лишь в чрезвычайных случаях. С возрастом Дик не утратил ни добродушия, ни веселости, только загривок у него стал как у откормленного теленка. На десятом году жизни Дика я получил известие, что его укусила случайно забежавшая собачонка, и ввиду несомненных признаков бешенства Дика пришлось усыпить. Я не стыжусь признаться, что плакал над этим письмом...
Прощай, мой милый верный друг! Твой облик безукоризненно чист в моей памяти, на нем нет ни малейшей черной точки неблагодарности, ни мимолетной тени подлости, предательства, обмана. Про многих ли из людей можно это сказать?
Прощай, Дик. Твой ум в каких-то темных извилинах мозга, в каких-то тайниках жизни, по-видимому, граничил с умом человека, но верность и преданность твои были несомненно собачьи: в этом их высшая похвала.
Дик исчез. А жизнь шла и, кидая меня туда и сюда, продолжала манить от серой обыденщины в тот странный яркий мир, где чувства человека слабы, где без помощи собаки он справиться не может. На смену Дика, не заменив его, явились другие собаки. Их было много, все хуже его: не стоит о них и говорить.

Другие новости по теме:
Добавление комментария
Ваше Имя:
Ваш E-Mail:

  • winkwinkedsmileam
    belayfeelfellowlaughing
    lollovenorecourse
    requestsadtonguewassat
    cryingwhatbullyangry
Защита от спама: